Воинство двинулось в путь; ночь была ветреная; оголенные деревья стучали сучьями, между которыми свистал ветер. Ночлежный дом, куда пошли сыщик и солдаты, представлял ужасающее зрелище. Это был длинный старый дом, в котором когда-то жили господа бояре или богатые купцы; теперь этот дом сгнил, обвалился; вместо ворот стояли одни притолоки; осевшая посредине крыша выперла полукругом всю стену, смотревшую на улицу; ставни днем и ночью были заколочены, и сквозь щели в них виднелись гнилые решетки рам без стекол или стекла, напоминавшие торговую баню; внутренность этого жилища была не менее ужасна: повсюду в полу виднелись глубокие ямы; в разных местах подпорки подпирали нависшие книзу потолки, ободранные стены были голы и украшались только гирляндами пакли, торчавшей между бревен. Черный ночник, накоптивший на стене длинную черную полосу, загибавшуюся на потолок, колебался от ветра, дувшего отовсюду, и едва-едва освещал массу храпевших и охавших людей; все они лежали вповалку на полу; тут виднелись солдатские шинели и деревянные ноги вместо настоящих; мелькали узлы богомолок, перевязанные покромками; виднелись мешки плотников, тряпье, лохмотья.
Появление будочников произвело некоторое волнение; все закопошилось и вдвойне заохало. Несколько солдатских шинелей исчезло, укатилось в соседние, еще более холодные и темные комнаты. Среди ночлежников если не все, то большинство были люди вовсе не подозрительные; так называемых «Пешковых» не пускают по ночам на постоялые дворы, и этим безвыходным положением пользуются ловкие люди: они нанимают за бесценок какую-нибудь развалину и загоняют туда одиноких скитальцев, собирая с них деньги за ночлег. Несмотря на это будочники бесцеремонно относились ко всякому из этой оборванной и одинокой толпы.
— Разговаривай! — кричал Прохоров, самый опытный в сыскных делах. — Это что за узел?
— Сухарики, отец, сухарики, батюшко… хоть всеё обыщи…
— Сухарики! Ну-ко, ну… куда суешь-то?
— Куда мне совать! Господи батюшко!
— Говорю, подай! Это откуда платок? Э-э, брат! Да ты кто такая?..
— Странница, отец родной, скитаюсь.
— Покажи-ка вид… Э-ге-е! Возьми ее… эй!
— Голубчики!..
— Покрепче приструни!.. Слышишь! Это что?
— Соль, соль, отец родной!
— Повернись… Ну-ко, встань, поворачивайся!.. Ты кто такой? Вид есть?
— Плотник, рабочий.
— Вид покажи!..
— Ды он у меня, вид-то…
— Эй! Привяжи его к богомолке… там разберем!
Все население ночлежного дома встало с своих мест, закопошилось, перетряхивало тряпки, лохмотья, охало… Повсюду слышались слова: «Хоть всеё обыщи… господи…», и тут же раздавалось: «Эй, ты! Ну-ко, повернись… Отставно-ой? Нет, погоди!» и т. д.
— Что зарылся-то? у меня, брат, прижукнуться мудрено! — произнес Прохоров, останавливаясь около одного спавшего человека. Это был дряхлый старик, почти раздетый и седой как лунь; из-под дырявого кафтанишка, которым накрылся он, виднелись две маленькие шершавые детские головки.
— Господи помилуй!.. — зашептал старик, поднимаясь.
— Чешись! — перебил Прохоров, — разговаривай!.. Вид покажи…
— Есть, есть… Пашпорт есть, — кротко и торопливо шептал старик, ощупывая свое логово. — Есть.
— Это чьи дети? Покажи-ко узел…
— Внучки, внучки… батюшка. Погорелые! Было все, стало — нету ничего! Дочернины детки-то!
— Узел чей?
— Чужой узелок… чужой! Нету узлов… Ни узлов, ни-и… ничего нету!.. Побираемся… где узлам быть, постелиться нечем!.. Нету…
— Пашпорт!
— Есть, есть!.. Это есть!., уж где разутым, раздетым…
— Он пьяница! — раздалось вдруг из толпы ночлежников. — Вы ему, ваше благородие, не верьте… Ему добрые люди помогают, и то он не имеет своих правилов…
— Помогают, батюшко, помогают!.. — так же кротко отвечал на это старик. — Слепыми полушками помочь оказывают…
— А тебе мало? — слышалось в толпе. — Твоего внучка-то намедни барин одел, а ты снял с него одежду-то… где она? Пропил!
— Проел я одежду, кормилец, — не пропил! Дай бог барину — точно наградил… И франтовитым одеянием даже наградил… Ну, проел я его! Да!.. Нету ничего…
— Нет, вы бы его, ваше благородие, в частный дом… Потому, смущение от него большое… Вы бы его, вашбродие, сцапали бы.
— Нельзя, голубчик, нельзя!.. — кротко продолжал старик, глядя в землю… — Невозможно этого… Не за что сцапать-то!
И шиворота-то у меня настоящего нету… Не уймешь.
— Вы ему, вашескобродие, не верьте! — прибавил голос из толпы. — От него и на нас мараль идет…
Но нельзя было не верить старику: у него действительно не было порядочного шиворота… Мымрецов, высвобождавший руку из правого рукава, чтобы соколом налететь на пьяницу, при последних словах старика совсем остолбенел и потерял сознание. Таким образом, благодаря отсутствию шиворота старик остался нетронутым в своем логове, с своими дочерними детками, с холодом, голодом и правом на побирушество.
Да, бывали, бывали подобные происшествия с Мымрецовым.
Почему это он не торопится и не суетится, как обыкновенно, а не спеша, вяло, нехотя идет на призыв? Это верный знак, что нет места его теории в предлагаемом деле.
Вот его пригласили на пивоваренный завод, где один рабочий, испуганный рекрутчиной, бросился в котел с кипятком и обжегся. Мымрецов молча и угрюмо смотрит на охающего и распухшего мужика и ясно видит, что некуда его тащить. Желая успокоиться, он дает оборот своим мыслям: «нельзя ли его по крайней мере не пущать?» Но и это оказывается невозможным. Чтобы окончательно не скомпрометировать себя перед толпой народа, Мымрецов наконец решается объявить свое суждение: